Какими незатейливыми игрушками забавлялся мальчик сидя на полу

Обновлено: 23.04.2024

— Давайте какой-нибудь боевик включим, — подал голос молчавший всё это время Максим. Мальчишка явно приходил в чувство, вкус к жизни возвращался на глазах.

— Да, только боевиков тебе и не хватало, — хотел ответить Игорь не подумав, и тут же мысленно хлопнул себя по лбу, — лучше уж комедию поставим.

— Давайте «Без чувств» посмотрим, только она матерщинская» — предложил неугомонный Толик.

— Что, сильно матерщинская? — улыбнулся Игорь.

— Да не, так, прикольная очень, я уже раза три смотрел.

— А мы звук выключим, как в твоей порнушке, — подколол его Игорь, вставляя кассету. — Ладно, уговорил, давай смотреть.

Игорь отошёл к Антошкиной кровати.

— Тошик, можно я к тебе прилягу на краёк, а то устал сегодня, спина даже заболела.

— Ну конечно, ложись, — ответил Антошка и подвинулся вперёд.

Игорь осторожно, стараясь не отвлекать мальчишек от начавшегося фильма, прилёг сзади, сунул под спину подушку, его правая рука скользнула по руке мальчика и устроилась на его плече. Некоторое время он просто лежал и подперев голову левой рукой пытался следить за сюжетом фильма. Но у него не слишком это получалось… тепло мальчика, его аромат, будоражили Игоря, не давали сосредоточиться на фильме. Его рука начала легонько поглаживать мальчика, сначала опустилась на бочок, пощекотала рёбрышки, скользнула под пижамку и устроилась на животике. Немного отдохнув, она продолжила своё путешествие, погладив животик, дальше вверх по грудной впадинке, пробежалась по шейке, снова спустилась на грудь. Осторожно, боясь спугнуть мальчика, он стал поглаживать его небольшой, чуть припухший сосок.

Антошка сначала шутливо ежился от его прикосновений, потом расслабился и задышал глубоко и ровно, делая вид что целиком увлечён просмотром фильма. Но Игоря было трудно обмануть, он чувствовал, как мальчик потихоньку отклонился назад, прижавшись к нему, чтобы было удобнее гладить и ласкать его. Легко касаясь кончиками пальцев его соска, он то заставлял его сжиматься как от озноба, то, более сильными касаниями, наоборот, расслаблял его мышцы, от чего тот становился пухлым и мягким. Игорю очень хотелось прижаться к нему губами и втянуть в себя, как младенец всасывает сосок материнской груди, всасывать, чтобы он возбудился, налился соком и стал красным от ласки… но он понимал, что в переполненной палате сделать это не удастся.

Так и получилось: Толик оказался весьма ушлым пареньком, он моментально просек ситуацию, приподнялся на локтях и, нарочито-дурашливым голосом, спросил:

— А что это вы там делаете, а?

Игорь чертыхнулся про себя и вынул пригревшуюся ладонь.

— Толик, ты не отвлекайся, смотри фильму и другим не мешай.

— Да вы не стесняйтесь, тут все свои, — продолжал мальчишка, не унимаясь.

— А вот щас как встану, да как дам по всей шее.

Игорь сделал вид, что хочет привстать.

— Все-все-все, — Толик замахал руками. — Дядя Игорь, простите дурачка, не буду больше!

— То-то же, а то детский сад развели тут.

Игорь откинулся поудобней на подушку. Но интимное настроение было уже сбито.

А тут как раз заглянула дежурная медсестра, велела выключать свет и готовиться ко сну.

— Дядя Игорь, попросите у неё ещё один фильм посмотреть, всё равно никто спать не будет ещё долго, а мы тихонько включим и посмотрим, — попросили мальчишки.

Игорь, и сам не представляя как можно уснуть в такую рань, отправился к медсестре, и на удивление легко её уговорил.

— Как ребята уснут, приходите к нам, чайку попьём, — предложила она, надеясь привлечь внимание симпатичного папаши.

— Хорошо. Если сам не засну, зайду, — ответил Игорь, заранее зная, что медсестра обречена эту ночь провести наедине с мензурками и пилюлями. Он вернулся в палату и обнаружил, что за время его отсутствия, мальчишки снова поставили порнушку и увлечённо смотрят её. Они даже не вздрогнули когда он вошёл в палату, уже считая его своим.

Артемка мирно посапывал во сне – немцам не удалось совратить невинную душу. Максим тоже отвернулся и старался уснуть. Секс в любых его проявлениях стал ему просто противен после недавних событий и пройдет еще немало времени, пока все наладится.

Андрюшка поглядывал на экран, но без видимого интереса. Этот мальчик поражал Игоря своей загадочностью. В его речи сквозила врожденная интеллигентность. С чем он попал в больницу, Игорь так еще не узнал. Родители Андрея, если и приходили, то когда Игоря не было в больнице.

Мягкий, уступчивый и очень вежливый мальчишка вызывал неподдельную симпатию.

Антошка развалился на кровати, разбросал ножки в стороны. Его лицо освещал мигающий экран, глазки были широко раскрыты. Мальчишка был целиком поглощен созерцанием актеров, что непрерывно меняли позы с немецкой пунктуальностью и темпераментом, под приглушенные возгласы: «А-А-А!! О-О-О!! Дас ист фантастиш!! Е-Е-Е!!»

А Толик. Толик просто-напросто элементарно. ДРРРОЧИЛ!

Он подогнул коленки, прикрылся одеялом, которое мерно ходило вверх-вниз. Глаза его то внимательно смотрели на экран, то подергивались поволокой, то прикрывались совсем. Он тяжело и часто дышал, иногда втягивая воздух сквозь зубы или совсем задерживая дыхание.

В какой-то момент, возможно он заметил Игоря замершего у двери, или просто случайно. но одеяло сползло в сторону. Толик не стал поправлять, наоборот, из чисто мальчишеского озорства, с легкостью раскусив интерес Игоря, он вытянул ножки вперед, раздвинул их пошире, стянул спортивные штаны и плавки до самых лодыжек.

Игорь неотрывно смотрел на все происходившее, медленно подходил поближе.

У Толика была широкая повязка на пояснице, которая нисколько не мешала. Игорь тихонько примостился рядом с Антошкой, не отводя глаз от Толяна.

А бесстыжий мальчишка стал одной рукой гладить себя по груди, явно копируя кого-то из киношных актеров. Вторая рука сжимала еще совсем безволосый (во всяком случае, в темноте волосков видно не было) прекрасный мальчишеский членик. Головка скользила над кулаком, блестела, покрытая влагой. Как же хотелось Игорю провести рукой по гладкому бедру, самому сжать этот членик в своей собственной руке. А уж что творилось в брюках у самого Игоря.

И кто знает, чем бы все обернулось, но тут Толик тихонько застонал. прогнулся. Мышцы на животе напряглись. По всему телу пробежала мелкая дрожь, и на бинт брызнуло несколько капель. Мальчик смущенно (что это и откуда взялось?) подтянул штаны и накрылся одеялом.

« Все. Концерт окончен. » — с сожалением подумал Игорь.

Как же он ошибался.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Как истинный мужчина, Толик бросил пультяшку Антону на кровать, повернулся к стенке и тут же заснул.

Игорь взял пульт и щелкнув им со словами «Хорошенького понемножку» погасил экран.

— Давай-ка укладывайся, уже пол одиннадцатого почти.

Он стянул с мальчика штанишки, осторожно помог снять пижаму, уложил и укрыл тонким больничным одеялом.

— Посиди со мной, пока засну.

— Ага, еще и сказку на ночь рассказать.

— Ну ты даешь. Я ж пошутил, я и не умею совсем.

Он, убивший за свою жизнь людей больше, чем исполнилось лет этому маленькому интригану, собирается рассказывать сказку!

Чудны дела твои, Господи.

— Ну ладно, слушай. — стал придумывать на ходу Игорь.

Жил-был мальчик. Никто не знал, откуда он появился. Однажды ночью сельский батюшка проснулся от стука в дверь. Он выглянул наружу и увидел на крыльце обычную корзинку, с которой ходят в лес по грибы. В корзинке лежал крохотный прелестный мальчуган, двух-трех месяцев отроду.

Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, остановился на пороге, — это было после одной из наших ссор с тобой, — и, опустив глаза, сделал такое грустное личико?

Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и, наконец, подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство!

Но это была слишком крупная ссора.

Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне?

— Покойной ночи, дядечка, — тихо сказал ты мне и, поклонившись, шаркнул ножкой.

Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой!» И вот ты, чтобы задобрить меня, вспомнил, что у тебя есть в запасе хорошие манеры. И я понял это — и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно:

Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне:

— Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Пожалуйста!

Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя…

Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу.

Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши — непременно цветные! — и выучиться читать, рисовать и писать цифры. И все это сразу, в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры.

— Но сегодня царский день, все заперто, — соврал я, чтобы оттянуть дело до завтра или хоть до вечера: уж очень не хотелось мне идти в город.

Но ты замотал головою.

— Нет, нет, не царский! — закричал ты тонким голоском, поднимая брови. — Вовсе не царский, — я знаю.

— Да уверяю тебя, царский! — сказал я.

— А я знаю, что не царский! Ну, пожа-алуйста!

— Если ты будешь приставать, — сказал я строго и твердо то, что говорят в таких случаях все дяди, — если ты будешь приставать, так и совсем не куплю ничего.

— Ну, что ж делать! — сказал ты со вздохом. — Ну, царский, так царский. Ну, а цифры? Ведь можно же, — сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, — ведь можно же в царский день показывать цифры?

— Нет, нельзя, — поспешно сказала бабушка. — Придет полицейский и арестует… И не приставай к дяде.

— Ну, это-то уж лишнее, — ответил я бабушке. — А просто мне не хочется сейчас. Вот завтра или вечером — покажу.

— Нет, ты сейчас покажи!

— Сейчас не хочу. Сказал, — завтра.

— Ну, во-от, — протянул ты. — Теперь говоришь — завтра, а потом скажешь — еще завтра. Нет, покажи сейчас!

Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех — лишаю тебя счастья, радости… Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей.

И я твердо отрезал:

— Завтра. Раз сказано — завтра, значит, так и надо сделать.

— Ну, хорошо же, дядька! — пригрозил ты дерзко и весело. — Помни ты это себе!

И стал поспешно одеваться.

И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси…» — и проглотил чашку молока, — вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики…

И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами.

— Покажешь? — спрашивал ты иногда. — Непременно покажешь?

— Завтра непременно покажу, — отвечал я.

— Ах, как хорошо! — вскрикивал ты. — Дай бог поскорее, поскорее завтра!

Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы — бабушка, мама и я — сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению.

Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки.

— Перестань, Женя, — сказала мама.

В ответ на это ты — трах ногами в пол!

— Перестань же, деточка, когда мама просит, — сказала бабушка.

Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься.

Трах ногами в пол!

— Да перестань, — сказал я, досадливо морщась и пытаясь продолжать разговор.

— Сам перестань! — звонко крикнул ты мне в ответ, с дерзким блеском в глазах и, подпрыгнув, еще сильнее ударил в пол и еще пронзительнее крикнул в такт.

Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя.

Но вот тут-то и начинается история.

Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного.

Но и этим дело не кончилось.

Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, — крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам господь бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула.

— Перестань! — рявкнул я вдруг, неожиданно для самого себя, во все горло.

Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса!

— А! — звонко и растерянно крикнул ты еще раз.

И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками.

А я — я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь.

Вот тебе и цифры!

От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире. И надолго, надолго замер… Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты…

Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, — вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям — крики о помощи. Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего.

— О-ой, больно! Ой, мамочка, умираю!

— Небось не умрешь, — холодно сказал я. — Покричишь, покричишь, да и смолкнешь.

Но ты не смолкал.

Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку. А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу.

— Ужасно испорченный ребенок! — сказала, нахмуриваясь и стараясь быть беспристрастной, мама и снова взялась за свое вязанье. — Ужасно избалован!

— Ой, бабушка! Ой, милая моя бабушка! — вопил ты диким голосом, взывая теперь к последнему прибежищу — к бабушке.

И бабушка едва сидела на месте.

Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу.

Понял тогда и ты, что мы решили не сдаваться, что никто не утолит твоей боли и обиды поцелуями, мольбами о прощении. Да и слез уже не хватало. Ты до изнеможения упился своими рыданиями, своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия.

Ясно было слышно: кричать тебе уже не хочется, голос охрип и срывается, слез нет. Но ты все кричал и кричал!

Было невмоготу и мне. Хотелось встать с места, распахнуть дверь в детскую и сразу, каким-нибудь одним горячим словом, пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами разумного воспитания и с достоинством справедливого, хотя и строгого дяди?

Наконец ты затих…

— И мы тотчас помирились? — спрашиваешь ты.

Нет, я таки выдержал характер. Я, по крайней мере, через полчаса после того, как ты затих, заглянул в детскую. И то как? Подошел к дверям, сделал серьезное лицо и растворил их с таким видом, точно у меня было какое-то дело. А ты в это время уже возвращался мало-помалу к обыденной жизни.

Ты сидел на полу, изредка подергивался от глубоких прерывистых вздохов, обычных у детей после долгого плача, и с потемневшим от размазанных слез личиком забавлялся своими незатейливыми игрушками — пустыми коробочками от спичек, — расставляя их по полу, между раздвинутых ног, в каком-то, только тебе одному известном порядке.

Как сжалось мое сердце при виде этих коробочек!

Но, делая вид, что отношения наши прерваны, что я оскорблен тобою, я едва взглянул на тебя. Я внимательно и строго осмотрел подоконники, столы… Где это мой портсигар. И уже хотел выйти, как вдруг ты поднял голову и, глядя на меня злыми, полными презрения глазами, хрипло сказал:

— Теперь я никогда больше не буду любить тебя.

Потом подумал, хотел сказать еще что-то очень обидное, но запнулся, не нашелся и сказал первое, что пришло в голову:

— И никогда ничего не куплю тебе.

— Пожалуйста! — небрежно ответил я, пожимая плечом. — Пожалуйста! Я от такого дурного мальчика и не взял бы ничего.

— Даже и японскую копеечку, какую тогда подарил, назад возьму! — крикнул ты тонким, дрогнувшим голосом, делая последнюю попытку уязвить меня.

— А вот это уж и совсем нехорошо! — ответил я. — Дарить и потом отнимать! Впрочем, это твое дело.

Потом заходили к тебе мама и бабушка. И так же, как я, делали сначала вид, что вошли случайно… по делу… Затем качали головами и, стараясь не придавать своим словам значения, заводили речь о том, как это нехорошо, когда дети растут непослушными, дерзкими и добиваются того, что их никто не любит. А кончали тем, что советовали тебе пойти ко мне и попросить у меня прощения.

— А то дядя рассердится и уедет в Москву, — говорила бабушка грустным тоном. — И никогда больше не приедет к нам.

— И пускай не приедет! — отвечал ты едва слышно, все ниже опуская голову.

— Ну, я умру, — говорила бабушка еще печальнее, совсем не думая о том, к какому жестокому средству прибегает она, чтобы заставить тебя переломить свою гордость.

— И умирай, — отвечал ты сумрачным шепотом.

— Хорош! — сказал я, снова чувствуя приступ раздражения. — Хорош! — повторил я, дымя папиросой и поглядывая в окно на темную пустую улицу.

И, переждав, пока пожилая худая горничная, всегда молчаливая и печальная от сознания, что она — вдова машиниста, зажгла в столовой лампу, прибавил:

— Вот так мальчик!

— Да не обращай на него внимания, — сказала мама, заглядывая под матовый колпак лампы, не коптит ли. — Охота тебе разговаривать с такой злючкой!

И мы сделали вид, что совсем забыли о тебе.

В детской огня еще не зажигали, и стекла ее окон казались теперь синими-синими. Зимний вечер стоял за ними, и в детской было сумрачно и грустно. Ты сидел на полу и передвигал коробочки. И эти коробочки мучили меня. Я встал и решил побродить по городу.

Но тут послышался шепот бабушки.

— Бесстыдник, бесстыдник! — зашептала она укоризненно. — Дядя тебя любит, возит тебе игрушки, гостинцы…

Я громко прервал:

— Бабушка, этого говорить не следует. Это лишнее. Тут дело не в гостинцах.

Но бабушка знала, что делает.

— Как же не в гостинцах? — ответила она. — Не дорог гостинец, а дорога память.

И, помолчав, ударила по самой чувствительной струне твоего сердца:

— А кто же купит ему теперь пенал, бумаги, книжку с картинками? Да что пенал! Пенал — туда-сюда. А цифры? Ведь уж этого не купишь ни за какие деньги. Впрочем, — прибавила она, — делай, как знаешь. Сиди тут один в темноте.

И вышла из детской.

Кончено, — самолюбие твое было сломлено! Ты был побежден.

Чем неосуществимее мечта, тем пленительнее, чем пленительнее, тем неосуществимее. Я уже знаю это.

С самых ранних дней моих я у нее во власти. Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее. И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен. Но что мог сделать ты?

Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья. И с детской доверчивостью, с открытым сердцем кинулся к жизни: скорее, скорее!

Но жизнь ответила:

— Ну пожалуйста! — воскликнул ты страстно.

— Замолчи, иначе ничего не получишь!

— Ну погоди же! — крикнул ты злобно.

И на время смолк.

Но сердце твое буйствовало. Ты бесновался, с грохотом валял стулья, бил ногами в пол, звонко вскрикивал от переполнявшей твое сердце радостной жажды… Тогда жизнь со всего размаха ударила тебя в сердце тупым ножом обиды. И ты закатился бешеным криком боли, призывом на помощь.

Но и тут не дрогнул ни один мускул на лице жизни… Смирись, смирись!

Помнишь ли, как робко вышел ты из детской и что ты сказал мне?

— Дядечка! — сказал ты мне, обессиленный борьбой за счастье и все еще алкая его. — Дядечка, прости меня. И дай мне хоть каплю того счастья, жажда которого так сладко мучит меня.

Но жизнь обидчива.

Она сделала притворно печальное лицо.

— Цифры! Я понимаю, что это счастье… Но ты не любишь дядю, огорчаешь его…

— Да нет, неправда, — люблю, очень люблю! — горячо воскликнул ты.

И жизнь наконец смилостивилась.

— Ну уж бог с тобою! Неси сюда к столу стул, давай карандаши, бумагу…

И какой радостью засияли твои глаза!

Как хлопотал ты! Как боялся рассердить меня, каким покорным, деликатным, осторожным в каждом своем движении старался ты быть! И как жадно ловил ты каждое мое слово!

Глубоко дыша от волнения, поминутно слюнявя огрызок карандаша, с каким старанием налегал ты на стол грудью и крутил головой, выводя таинственные, полные какого-то божественного значения черточки!

Теперь уже и я наслаждался твоею радостью, с нежностью обоняя запах твоих волос: детские волосы хорошо пахнут, — совсем как маленькие птички.

Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, остановился на пороге, — это было после одной из наших ссор с тобой, — и, опустив глаза, сделал такое грустное личико? Должен сказать тебе: ты большой шалун. Когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Ты часто с раннего утра до поздней ночи не даешь покоя всему дому своим криком и беготней. Зато я и не знаю ничего трогательнее тебя, когда ты, насладившись своим буйством, притихнешь, побродишь по комнатам и, наконец, подойдешь и сиротливо прижмешься к моему плечу! Если же дело происходит после ссоры и если я в эту минуту скажу тебе хоть одно ласковое слово, то нельзя выразить, что ты тогда делаешь с моим сердцем! Как порывисто кидаешься ты целовать меня, как крепко обвиваешь руками мою шею, в избытке той беззаветной преданности, той страстной нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора. Помнишь ли, что в этот вечер ты даже не решился близко подойти ко мне? — Покойной ночи, дядечка, — тихо сказал ты мне и, поклонившись, шаркнул ножкой. Конечно, ты хотел, после всех своих преступлений, показаться особенно деликатным, особенно приличным и кротким мальчиком. Нянька, передавая тебе единственный известный ей признак благовоспитанности, когда-то учила тебя: «Шаркни ножкой!» И вот ты, чтобы задобрить меня, вспомнил, что у тебя есть в запасе хорошие манеры. И я понял это — и поспешил ответить так, как будто между нами ничего не произошло, но все-таки очень сдержанно: — Покойной ночи. Но мог ли ты удовлетвориться таким миром? Да и лукавить ты не горазд еще. Перестрадав свое горе, твое сердце с новой страстью вернулось к той заветной мечте, которая так пленяла тебя весь этот день. И вечером, как только эта мечта опять овладела тобою, ты забыл и свою обиду, и свое самолюбие, и свое твердое решение всю жизнь ненавидеть меня. Ты помолчал, собрал силы и вдруг, торопясь и волнуясь, сказал мне: — Дядечка, прости меня. Я больше не буду. И, пожалуйста, все-таки покажи мне цифры! Пожалуйста! Можно ли было после этого медлить ответом? А я все-таки помедлил. Я, видишь ли, очень, очень умный дядя.

Ты в этот день проснулся с новой мыслью, с новой мечтой, которая захватила всю твою душу. Только что открылись для тебя еще не изведанные радости: иметь свои собственные книжки с картинками, пенал, цветные карандаши — непременно цветные! — и выучиться читать, рисовать и писать цифры. И все это сразу, в один день, как можно скорее. Открыв утром глаза, ты тотчас же позвал меня в детскую и засыпал горячими просьбами: как можно скорее выписать тебе детский журнал, купить книг, карандашей, бумаги и немедленно приняться за цифры. — Но сегодня царский день, все заперто, — соврал я, чтобы оттянуть дело до завтра или хоть до вечера: уж очень не хотелось мне идти в город. Но ты замотал головою. — Нет, нет, не царский! — закричал ты тонким голоском, поднимая брови. — Вовсе не царский, — я знаю. — Да уверяю тебя, царский! — сказал я. — А я знаю, что не царский! Ну, пожа-алуйста! — Если ты будешь приставать, — сказал я строго и твердо то, что говорят в таких случаях все дяди, — если ты будешь приставать, так и совсем не куплю ничего. Ты задумался. — Ну, что ж делать! — сказал ты со вздохом. — Ну, царский, так царский. Ну, а цифры? Ведь можно же, — сказал ты, опять поднимая брови, но уже басом, рассудительно, — ведь можно же в царский день показывать цифры? — Нет, нельзя, — поспешно сказала бабушка. — Придет полицейский и арестует. И не приставай к дяде. — Ну, это-то уж лишнее, — ответил я бабушке. — А просто мне не хочется сейчас. Вот завтра или вечером — покажу. — Нет, ты сейчас покажи! — Сейчас не хочу. Сказал, — завтра. — Ну, во-от, — протянул ты. — Теперь говоришь — завтра, а потом скажешь — еще завтра. Нет, покажи сейчас! Сердце тихо говорило мне, что я совершаю в эту минуту великий грех — лишаю тебя счастья, радости. Но тут пришло в голову мудрое правило: вредно, не полагается баловать детей. И я твердо отрезал: — Завтра. Раз сказано — завтра, значит, так и надо сделать. — Ну, хорошо же, дядька! — пригрозил ты дерзко и весело. — Помни ты это себе! И стал поспешно одеваться. И как только оделся, как только пробормотал вслед за бабушкой: «Отче наш, иже еси на небеси. » — и проглотил чашку молока, — вихрем понесся в зал. А через минуту оттуда уже слышались грохот опрокидываемых стульев и удалые крики. И весь день нельзя было унять тебя. И обедал ты наспех, рассеянно, болтая ногами, и все смотрел на меня блестящими странными глазами. — Покажешь? — спрашивал ты иногда. — Непременно покажешь? — Завтра непременно покажу, — отвечал я. — Ах, как хорошо! — вскрикивал ты. — Дай бог поскорее, поскорее завтра! Но радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше и больше. И вот, когда мы — бабушка, мама и я — сидели перед вечером за чаем, ты нашел еще один исход своему волнению.

Ты придумал отличную игру: подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом так звонко вскрикивать, что у нас чуть не лопались барабанные перепонки. — Перестань, Женя, — сказала мама. В ответ на это ты — трах ногами в пол! — Перестань же, деточка, когда мама просит, — сказала бабушка. Но бабушки-то ты уж и совсем не боишься. Трах ногами в пол! — Да перестань, — сказал я, досадливо морщась и пытаясь продолжать разговор. — Сам перестань! — звонко крикнул ты мне в ответ, с дерзким блеском в глазах и, подпрыгнув, еще сильнее ударил в пол и еще пронзительнее крикнул в такт. Я пожал плечом и сделал вид, что больше не замечаю тебя. Но вот тут-то и начинается история. Я, говорю, сделал вид, что не замечаю тебя. Но сказать ли правду? Я не только не забыл о тебе после твоего дерзкого крика, но весь похолодел от внезапной ненависти к тебе. И уже должен был употреблять усилия, чтобы делать вид, что не замечаю тебя, и продолжать разыгрывать роль спокойного и рассудительного. Но и этим дело не кончилось. Ты крикнул снова. Крикнул, совершенно позабыв о нас и весь отдавшись тому, что происходило в твоей переполненной жизнью душе, — крикнул таким звонким криком беспричинной, божественной радости, что сам господь бог улыбнулся бы при этом крике. Я же в бешенстве вскочил со стула. — Перестань! — рявкнул я вдруг, неожиданно для самого себя, во все горло. Какой черт окатил меня в эту минуту целым ушатом злобы? У меня помутилось сознание. И надо было видеть, как дрогнуло, как исказилось на мгновение твое лицо молнией ужаса! — А! — звонко и растерянно крикнул ты еще раз. И уже без всякой радости, а только для того, чтобы показать, что ты не испугался, криво и жалко ударил в пол каблуками. А я — я кинулся к тебе, дернул тебя за руку, да так, что ты волчком перевернулся передо мною, крепко и с наслаждением шлепнул тебя и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры!

От боли, от острого и внезапного оскорбления, так грубо ударившего тебя в сердце в один из самых радостных моментов твоего детства, ты, вылетевши за дверь, закатился таким страшным, таким пронзительным альтом, на какой не способен ни один певец в мире. И надолго, надолго замер. Затем набрал в легкие воздуху еще больше и поднял альт уже до невероятной высоты. Затем паузы между верхней и нижней нотами стали сокращаться, — вопли потекли без умолку. К воплям прибавились рыдания, к рыданиям — крики о помощи. Сознание твое стало проясняться, и ты начал играть, с мучительным наслаждением играть роль умирающего. — О-ой, больно! Ой, мамочка, умираю! — Небось не умрешь, — холодно сказал я. — Покричишь, покричишь, да и смолкнешь. Но ты не смолкал. Разговор, конечно, оборвался. Мне было уже стыдно, и я зажигал папиросу, не поднимая глаз на бабушку. А у бабушки вдруг задрожали губы, брови, и, отвернувшись к окну, она стала быстро, быстро колотить чайной ложкой по столу. — Ужасно испорченный ребенок! — сказала, нахмуриваясь и стараясь быть беспристрастной, мама и снова взялась за свое вязанье. — Ужасно избалован! — Ой, бабушка! Ой, милая моя бабушка! — вопил ты диким голосом, взывая теперь к последнему прибежищу — к бабушке. И бабушка едва сидела на месте. Ее сердце рвалось в детскую, но, в угоду мне и маме, она крепилась, смотрела из-под дрожащих бровей на темневшую улицу и быстро стучала ложечкой по столу. Понял тогда и ты, что мы решили не сдаваться, что никто не утолит твоей боли и обиды поцелуями, мольбами о прощении. Да и слез уже не хватало. Ты до изнеможения упился своими рыданиями, своим детским горем, с которым не сравнится, может быть, ни одно человеческое горе, но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за одного самолюбия. Ясно было слышно: кричать тебе уже не хочется, голос охрип и срывается, слез нет. Но ты все кричал и кричал! Было невмоготу и мне. Хотелось встать с места, распахнуть дверь в детскую и сразу, каким-нибудь одним горячим словом, пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами разумного воспитания и с достоинством справедливого, хотя и строгого дяди? Наконец ты затих.

— И мы тотчас помирились? — спрашиваешь ты. Нет, я таки выдержал характер. Я, по крайней мере, через полчаса после того, как ты затих, заглянул в детскую. И то как? Подошел к дверям, сделал серьезное лицо и растворил их с таким видом, точно у меня было какое-то дело. А ты в это время уже возвращался мало-помалу к обыденной жизни. Ты сидел на полу, изредка подергивался от глубоких прерывистых вздохов, обычных у детей после долгого плача, и с потемневшим от размазанных слез личиком забавлялся своими незатейливыми игрушками — пустыми коробочками от спичек, — расставляя их по полу, между раздвинутых ног, в каком-то, только тебе одному известном порядке. Как сжалось мое сердце при виде этих коробочек! Но, делая вид, что отношения наши прерваны, что я оскорблен тобою, я едва взглянул на тебя. Я внимательно и строго осмотрел подоконники, столы. Где это мой портсигар. И уже хотел выйти, как вдруг ты поднял голову и, глядя на меня злыми, полными презрения глазами, хрипло сказал: — Теперь я никогда больше не буду любить тебя. Потом подумал, хотел сказать еще что-то очень обидное, но запнулся, не нашелся и сказал первое, что пришло в голову: — И никогда ничего не куплю тебе. — Пожалуйста! — небрежно ответил я, пожимая плечом. — Пожалуйста! Я от такого дурного мальчика и не взял бы ничего. — Даже и японскую копеечку, какую тогда подарил, назад возьму! — крикнул ты тонким, дрогнувшим голосом, делая последнюю попытку уязвить меня. — А вот это уж и совсем нехорошо! — ответил я. — Дарить и потом отнимать! Впрочем, это твое дело. Потом заходили к тебе мама и бабушка. И так же, как я, делали сначала вид, что вошли случайно. по делу. Затем качали головами и, стараясь не придавать своим словам значения, заводили речь о том, как это нехорошо, когда дети растут непослушными, дерзкими и добиваются того, что их никто не любит. А кончали тем, что советовали тебе пойти ко мне и попросить у меня прощения. — А то дядя рассердится и уедет в Москву, — говорила бабушка грустным тоном. — И никогда больше не приедет к нам. — И пускай не приедет! — отвечал ты едва слышно, все ниже опуская голову. — Ну, я умру, — говорила бабушка еще печальнее, совсем не думая о том, к какому жестокому средству прибегает она, чтобы заставить тебя переломить свою гордость. — И умирай, — отвечал ты сумрачным шепотом. — Хорош! — сказал я, снова чувствуя приступ раздражения. — Хорош! — повторил я, дымя папиросой и поглядывая в окно на темную пустую улицу. И, переждав, пока пожилая худая горничная, всегда молчаливая и печальная от сознания, что она — вдова машиниста, зажгла в столовой лампу, прибавил: — Вот так мальчик! — Да не обращай на него внимания, — сказала мама, заглядывая под матовый колпак лампы, не коптит ли. — Охота тебе разговаривать с такой злючкой! И мы сделали вид, что совсем забыли о тебе.

В детской огня еще не зажигали, и стекла ее окон казались теперь синими-синими. Зимний вечер стоял за ними, и в детской было сумрачно и грустно. Ты сидел на полу и передвигал коробочки. И эти коробочки мучили меня. Я встал и решил побродить по городу. Но тут послышался шепот бабушки. — Бесстыдник, бесстыдник! — зашептала она укоризненно. — Дядя тебя любит, возит тебе игрушки, гостинцы. Я громко прервал: — Бабушка, этого говорить не следует. Это лишнее. Тут дело не в гостинцах. Но бабушка знала, что делает. — Как же не в гостинцах? — ответила она. — Не дорог гостинец, а дорога память. И, помолчав, ударила по самой чувствительной струне твоего сердца: — А кто же купит ему теперь пенал, бумаги, книжку с картинками? Да что пенал! Пенал — туда-сюда. А цифры? Ведь уж этого не купишь ни за какие деньги. Впрочем, — прибавила она, — делай, как знаешь. Сиди тут один в темноте. И вышла из детской. Кончено, — самолюбие твое было сломлено! Ты был побежден. Чем неосуществимее мечта, тем пленительнее, чем пленительнее, тем неосуществимее. Я уже знаю это. С самых ранних дней моих я у нее во власти. Но я знаю и то, что, чем дороже мне моя мечта, тем менее надежд на достижение ее. И я уже давно в борьбе с нею. Я лукавлю: делаю вид, что я равнодушен. Но что мог сделать ты? Счастье, счастье! Ты открыл утром глаза, переполненный жаждою счастья. И с детской доверчивостью, с открытым сердцем кинулся к жизни: скорее, скорее! Но жизнь ответила: — Потерпи. — Ну пожалуйста! — воскликнул ты страстно. — Замолчи, иначе ничего не получишь! — Ну погоди же! — крикнул ты злобно. И на время смолк. Но сердце твое буйствовало. Ты бесновался, с грохотом валял стулья, бил ногами в пол, звонко вскрикивал от переполнявшей твое сердце радостной жажды. Тогда жизнь со всего размаха ударила тебя в сердце тупым ножом обиды. И ты закатился бешеным криком боли, призывом на помощь. Но и тут не дрогнул ни один мускул на лице жизни. Смирись, смирись! И ты смирился.

Помнишь ли, как робко вышел ты из детской и что ты сказал мне? — Дядечка! — сказал ты мне, обессиленный борьбой за счастье и все еще алкая его. — Дядечка, прости меня. И дай мне хоть каплю того счастья, жажда которого так сладко мучит меня. Но жизнь обидчива. Она сделала притворно печальное лицо. — Цифры! Я понимаю, что это счастье. Но ты не любишь дядю, огорчаешь его. — Да нет, неправда, — люблю, очень люблю! — горячо воскликнул ты. И жизнь наконец смилостивилась. — Ну уж бог с тобою! Неси сюда к столу стул, давай карандаши, бумагу. И какой радостью засияли твои глаза! Как хлопотал ты! Как боялся рассердить меня, каким покорным, деликатным, осторожным в каждом своем движении старался ты быть! И как жадно ловил ты каждое мое слово! Глубоко дыша от волнения, поминутно слюнявя огрызок карандаша, с каким старанием налегал ты на стол грудью и крутил головой, выводя таинственные, полные какого-то божественного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоею радостью, с нежностью обоняя запах твоих волос: детские волосы хорошо пахнут, — совсем как маленькие птички. — Один. Два. Пять. — говорил ты, с трудом водя по бумаге. — Да нет, не так. Один, два, три, четыре. — Сейчас, сейчас, — говорил ты поспешно. — Я сначала: один, два. И смущенно глядел на меня. — Ну, три. — Да, да, три! — подхватывал ты радостно. — Я знаю. И выводил три, как большую прописную букву Е. 1906

Произведение написано в 1906 году, спустя год после смерти единственного сына писателя – пятилетнего Коли. На нашем сайте вы сможете прочитать краткое содержание «Цифры» по главам. Рассказ пронизан большой любовью к детям, их искренности, непосредственности, жажде новых открытий. Взглянуть на мир глазами ребенка, понять, о чем он мечтает, какие чувства испытывает, поможет рассказ «Цифры» Бунина.

Основные персонажи рассказа

  • Женя – невероятно активный, любознательный, но при этом капризный и избалованный мальчик с чутким любящим сердцем.
  • Дядя – родной дядя Жени, выступает в роли рассказчика. Сдержанный мужчина, который очень любит своего племянника, но боится избаловать его.
  • Мама Жени – выступает на стороне своего брата, и старается поддерживать его методы воспитания.
  • Бабушка Жени – любящая женщина, которая не может спокойно смотреть на душевные страдания ребенка, даже если тот наказан по заслугам.

Бунин «Цифры» кратко для читательского дневника

Вариант 1

Рассказ Бунина “Цифры” про ссору дяди и племянника. Героев рассказа несколько: маленький мальчик Женя, его дядя, мама и бабушка. Однажды Женя попросил дядю показать ему, как пишутся цифры. Но дядя был занят и не хотел потакать племяннику, он попросил его подождать.

Тогда племянник расшалился и, когда дядя его строго одернул, стал кричать и плакать. Так он плакал и капризничал весь день. Его уговаривали мама и бабушка, но он злобно отвечал им. Наконец, он пришел к дяде и попросил прощения.

Тогда дядя стал учить его писать цифры. Мальчик был счастлив, что получает новые знания, а дядя простил мальчика.

Вариант 2

Дядя рассказывает Жене свои воспоминания. Дядя приехал из Москвы погостить на время. Он часто покупал что-нибудь Жене. Однажды дядя так сильно поссорился с Женей, что тот боялся даже подойти к нему. В итоге мальчик извинился и попросил показать ему цифры. Именно этот случай вспоминает рассказчик. Он в подробностях описывает, как проходил тот день, как вел себя ребенок.

В тот день Жене хотелось, чтобы у него были цветные карандаши, пенал, книжки, чтобы он умел писать цифры и рисовать. Мальчик позвал дядю к себе в детскую комнату и попросил купить ему всё, что Жене хотелось в тот день. А еще научить считать. Но дяде было лень идти в город и показывать цифры. Ребенок очень просил, но дядя был непреклонен.

Женя расстроился. Он стал быть стулья в зале и шуметь. Весь день он был рассеян, кушал плохо. А вечером бил ногами об пол и кричал. Никто не мог унять его. Дядя рассердился и выставил Женю из комнаты. Мальчик еще громче стал кричать. Никто не пошел его успокаивать, и он затих.

Дядя пришел только через полчаса, притворяясь, что ищет портсигар. Женя сказал, что ненавидит его. Потом к нему заходили мама и бабушка. Они тоже прикидывались, что зашли за чем-то важным. Но Женя ни с кем не помирился.

В детской было темно. Дядя собрался уходить, и тут бабушка стала говорить Жене, что ему должно быть стыдно, так как дядя ему гостинцы привозит. Еще она говорила, что дядя обидится и больше не приедет. Кто же теперь купит Жене карандаши и покажет цифры? Мальчик остался в комнате один. Его самолюбие было задето. Он вышел из своей комнаты. Извинился перед дядей, уверил его, что любит. Дядя согласился показать цифры. Женя принес карандаш и бумагу. Ребенок был счастлив и очень старался аккуратно писать цифры.

Рассказ учит тому, что необходимо слушаться взрослых и не расстраивать их.

Это интересно: Рассказ «Сны Чанга» Бунина был написан в 1916 году. Для лучшей подготовки к уроку литературы рекомендуем прочитать краткое содержание «Сны Чанга» для читательского дневника. Особенность данного произведения в том, что он ведется от имени пса, в снах и воспоминаниях которого отражается драматическая история жизни его хозяина.

Короткий пересказ «Цифры» Бунина по главам

Дядя делится со своим племянником воспоминаниями о давнишней крупной ссоре между ними, когда тот еще был маленьким мальчиком.

Женя – «большой шалун», готовый без удержу резвиться с утра до ночи. Между ним и дядей частенько вспыхивают ссоры, но они быстро мирятся и забывают взаимные обиды. Однако этот конфликт приобрел совсем иные масштабы, и быстрое его разрешение было невозможно.

Женя отчаянно мечтает научиться писать цифры. Он просыпается в хорошем настроении, предвкушая интересное и полное удивительных открытий времяпровождение. Мальчик просит дядю сходить в магазин и купить все необходимое: детский журнал, бумагу и цветные карандаши.

Однако дяде лень выходить из дома, и он находит подходящую отговорку – «Царский день!». Женя возмущен таким положением дел, ведь он хочет писать цифры здесь и сейчас, и никакой царский день ему не указ. Вот только горячо любимый дядя наотрез отказывается идти на компромисс, и соглашается выучить племянника цифрам на следующий день.

Понимая, что он ничего не добьется от упрямого взрослого, мальчик решает, как следует ему отомстить и с удвоенной силой принимается за шалости. Набегавшись по дому, Женя находит новое развлечение, которое заключается в том, чтобы «подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и при этом звонко вскрикивать».

Первыми не выдерживают такой атаки мама и бабушка шалуна. Они просят Женю успокоиться, но тот не обращает на них никакого внимания, ведь у него одна цель – позлить несговорчивого дядю. И это вскоре ему удается. Дядя кричит на проказника, шлепает его и закрывает в детской.

От «острого и внезапного оскорбления» Женя принимается пронзительно кричать на самой высокой ноте. Устав от криков и рыданий, он прибегает к более эффективной манипуляции, изображая из себя умирающего. Однако и эта мера не оказывает решительно никакого влияния на взрослых.

Тогда Женя хватается за последний шанс и принимается звать бабушку, сердце которой едва выдерживает подобное испытание. Но, так и не дождавшись утешения в лице бабушки, мальчик затихает.

Спустя некоторое время дядя заходит в детскую, чтобы убедиться, что с Женей все в порядке. Но, чтобы выдержать характер, он не обращает никакого внимания на проказника, а делает вид, что ищет портсигар.

Желая, как можно больнее наказать дядю за проявленное равнодушие, Женя обещает, что уж более никогда не будет его любить. Более того, он даже грозится отобрать у него «японскую копеечку», которую подарил ему в знак особого расположения.

Мать с бабушкой просят мальчика помириться с дядей, однако тот не соглашается, и взрослые оставляют его в покое.

Перед сном бабушка в очередной раз уговаривает внука попросить прощения у дяди. Не добившись успеха, она пускает в ход тяжелую артиллерию и напоминает мальчику о том, что если он не помирится с дядей, то тот никогда не научит его писать цифры.

Утром Женя, «обессиленный борьбой за счастье», робко просит прощения у дяди за свое отвратительное вчерашнее поведение. Наконец, между ними воцаряется мир и согласие, и они приступают к работе.

Мальчик с нескрываемым удовольствием и большим старанием выводит цифры, в то время как дядя, которому больше не нужно держать марку строгого и требовательного взрослого, радуется их сближению. Он с наслаждением вдыхает запах волос любимого племянника, ведь детские волосы так чудесно пахнут, «совсем как маленькие птички».

Заключение

Своей книгой Бунин наглядно демонстрирует, насколько важно взаимопонимание между взрослыми детьми. Необходимо всячески поощрять любознательность ребенка, но ни в коем случае не баловать и не потакать его капризам. Только тогда из малыша вырастет образованный и хорошо воспитанный человек.

Содержание «Цифры» с цитатами

«Мой дорогой, когда ты вырастешь, вспомнишь ли ты, как однажды зимним вечером ты вышел из детской в столовую, — это было после одной из наших ссор, — и, опустив глаза, сделал такое грустное личико? Ты большой шалун, и когда что-нибудь увлечет тебя, ты не знаешь удержу. Но я не знаю никого трогательнее тебя, когда ты притихнешь, подойдешь и прижмешься к моему плечу! Если же это происходит после ссоры, и я говорю тебе ласковое слово, как порывисто ты целуешь меня, в избытке преданности и нежности, на которую способно только детство! Но это была слишком крупная ссора…»

В тот вечер ты даже не решился подойти ко мне: «Покойной ночи, дядечка» — сказал ты и, поклонившись, шаркнул ножкой (после ссоры ты хотел быть особенно благовоспитанным мальчиком). Я ответил так, будто между нами ничего не было: «Покойной ночи». Но мог ли ты удовлетвориться этим? Забыв обиду, ты опять вернулся к заветной мечте, что пленяла тебя весь день: «Дядечка, прости меня… Я больше не буду… И пожалуйста, покажи мне цифры!» Можно ли было после этого медлить с ответом? Я помедлил, ведь я очень умный дядя…

В тот день ты проснулся с новой мечтой, которая захватила всю твою душу: иметь свои книжки с картинками, пенал, цветные карандаши и выучиться читать и писать цифры! И все это сразу, в один день! Едва проснувшись, ты позвал меня в детскую и засыпал просьбами: купить книг и карандашей и немедленно приняться за цифры. «Сегодня царский день, все заперто» — соврал я, уж очень не хотелось мне идти в город. «Нет, не царский!» — закричал было ты, но я пригрозил, и ты вздохнул: «Ну, а цифры? Ведь можно же?». «Завтра» — отрезал я, понимая, что тем лишаю тебя счастья, но не полагается баловать детей…

«Ну хорошо же!» — пригрозил ты и, как только оделся, пробормотал молитву и выпил чашку молока, принялся шалить, и весь день нельзя было унять тебя. Радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше, и вечером ты нашел им выход. Ты начал подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и громко кричать. И мамино замечание ты проигнорировал, и бабушкино, а мне в ответ особенно пронзительно крикнул и ещё сильнее ударил в пол. И вот тут начинается история…

Я сделал вид, что не замечаю тебя, но внутри весь похолодел от внезапной ненависти. И ты крикнул снова, весь отдавшись своей радости так, что сам господь улыбнулся бы при этом крике. Но я в бешенстве вскочил со стула. Каким ужасом исказилось твое лицо! Ты растерянно крикнул ещё раз, для того, чтобы показать, что не испугался. А я кинулся к тебе, дернул за руку, крепко и с наслаждением шлепнул и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. Вот тебе и цифры!

От боли и жестокой обиды ты закатился страшным и пронзительным криком. Ещё раз, ещё… Затем вопли потекли без умолку. К ним прибавились рыдания, потом крики о помощи: «Ой больно! Ой умираю!» «Небось не умрешь, — холодно сказал я. — Покричишь и смолкнешь». Но мне было стыдно, я не поднимал глаз на бабушку, у которой вдруг задрожали губы. «Ой, бабушка!» — взывал ты к последнему прибежищу. А бабушка в угоду мне и маме крепилась, но едва сидела на месте.

Ты понял, что мы решили не сдаваться, что никто не придет утешить тебя. Но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за самолюбия. Ты охрип, но все кричал и кричал… И мне хотелось встать, войти в детскую большим слоном и пресечь твои страдания. Но разве это согласуется с правилами воспитания и с достоинством справедливого, но строгого дяди? Наконец ты затих…

Только через полчаса я заглянул будто по постороннему делу в детскую. Ты сидел на полу весь в слезах, судорожно вздыхал и забавлялся своими незатейливыми игрушками — пустыми коробками спичек. Как сжалось мое сердце! Но я едва взглянул на тебя. «Теперь я никогда больше не буду любить тебя, — сказал ты, глядя на меня злыми, полными презрения глазами. — И никогда ничего не куплю тебе! И даже японскую копеечку, какую тогда подарил, отберу!»

Потом заходили мама и бабушка, и так же делая вид, что зашли случайно. Заводили речь, о нехороших и непослушных детях, и советовали попросить прощения. «А то я умру» — говорила бабушка печально и жестоко. «И умирай» — отвечал ты сумрачным шепотом. И мы оставили тебя, и сделали вид, что совсем забыли о тебе.

Опустился вечер, ты все так же сидел на полу и передвигал коробки. Мне стало мучительно, и я решил выйти и побродить по городу. «Бесстыдник! — зашептала тогда бабушка. — Дядя любит тебя! Кто же купит тебе пенал, книжку? А цифры?» И твое самолюбие было сломлено.

Я знаю, чем дороже мне моя мечта, тем меньше надежд на её достижение. И тогда я лукавлю: делаю вид, что равнодушен. Но что мог сделать ты? Ты проснулся, исполненный жаждой счастья. Но жизнь ответила: «Потерпи!» В ответ ты буйствовал, не в силах смирить эту жажду. Тогда жизнь ударила обидой, и ты закричал о боли. Но и тут жизнь не дрогнула: «Смирись!» И ты смирился.

Как робко ты вышел из детской: «Прости меня, и дай хоть каплю счастья, что так сладко мучит меня». И жизнь смилостивилась: «Ну ладно, давай карандаши и бумагу». Какой радостью засияли твои глаза! Как ты боялся рассердить меня, как жадно ты ловил каждое мое слово! С каким старанием ты выводил полные таинственного значения черточки! Теперь уже и я наслаждался твоей радостью. «Один… Два… Пять…» — говорил ты, с трудом водя по бумаге. «Да нет, не так. Один, два, три, четыре». — «Да, три! Я знаю», — радостно отвечал ты и выводил три, как большую прописную букву Е.

Это интересно: Рассказ «Лапти» И. А. Бунин написал в 1924 году, после переезда писателя во Францию. Рекомендуем прочитать краткое содержание «Лапти» для читательского дневника. В своей книге автор описал быт дореволюционной России, с большой любовью раскрыл самобытный характер русского народа.

Видео краткое содержание Цифры

В своем труде, под названием «Цифры» Бунин делает основными героями маленького мальчишку и его дядю. Они показаны в теплых взаимоотношениях и давно дружат. Дядя любит племянника, но держит его на расстоянии, потому как придерживается личного мнения о том, что детей баловать очень вредно. Жизнь показана через восприятие взрослого человека с опытом и умением владеть своими чувствами.

Читайте также: